Цитаты, высказывания, афоризмы

Иван Александрович Гончаров — цитаты, высказывания, афоризмы

Цитаты, высказывания, афоризмы

Одновременно быть умным и в то же время искренним очень трудно, а особенно это касается чувств…

Он (Штольц) говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».

Он барин, он сияет, блещет!

Он был вежлив до утонченности, никогда не курил при дамах, не клал ногу на другую и строго порицал молодых людей, которые позволяют себе в обществе опрокидываться в кресле и поднимать коленку и сапоги наравне с носом.

Он в жизни совершил только одно путешествие, на долгих, среди перин, ларцов, чемоданов, окороков, булок, всякой жареной и вареной скотины и птицы и в сопровождении нескольких слуг. Так он совершил единственную поездку из своей деревни до Москвы и эту поездку взял за норму всех вообще путешествий. А теперь, слышал он, так не ездят: надо скакать сломя голову!

Он весь составлен из костей, мускулов и нервов, как кровная английская лошадь.

Он всем доволен, только недостает одного… «Чего же?» — спросили мы. «Кошки, — сказал он, — последнее отдал бы за кошку…».

Он даже отер лицо платком, думая, не выпачкан ли у него нос, трогал себя за галстук, не развязался ли: это бывает иногда с ним; нет, все, кажется, в порядке, а она смотрит!

Он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее.

Он не верит в неизменную и вечную любовь, как и в домовых и нам этого делать не советует.

Он не похитил, а пришел, да и взял. разве он обязан был справляться, занята ли твоя красавица, или нет? Я не понимаю этой глупости, которую, правда сказать, большая часть любовников делают от сотворения мира до наших времен: сердится на соперника!

Он полагал, что чиновники одного места составляли между собой дружную, тесную семью, неусыпно пекущуюся о взаимном спокойствии и удовольствиях, что посещение присутственного места отнюдь не есть обязательная привычка, которой надо придерживаться ежедневно, и что слякоть, жара или просто нерасположение всегда будут служить достаточными и законными предлогами к нехождению в должность. Но как огорчился он, когда увидел, что надобно быть по крайней мире землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на службу, а землетрясений, как на грех, в Петербурге не бывает, наводнение, конечно, могло бы тоже служить преградой, но и то редко бывает. Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками, притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет! Раза два его поднимали ночью и заставляли писать «записки», «несколько раз добывали посредством курьера из гостей — все по поводу этих же записок. Все это навело на него страх и скуку великую. «Когда же жить. Когда жить?» — твердил он. О начальнике он слыхал у себя дома, что это отец подчиненных, и потому составил себе самое смеющееся, самое семейное понятие об этом лице. Он его представлял себе чем-то вроде второго отца, который только и дышит тем, как бы за дело и не за дело, сплошь да рядом, награждать своих подчиненных и заботиться не только о их нуждах, но и об удовольствиях. Илья Ильич думал, что начальник до того входит в положение своего подчиненного, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли голова?

Он сел подле меня на полу, держа тарелки. «Чего же ты мне принес?» — спросил я. «Тут всё есть, всякие кушанья», — сказал он. «Как все?» Гляжу: в самом деле — всё, вот курица с рисом, вот горячий паштет, вот жареная баранина — вместе в одной тарелке, и всё прикрыто вафлей. «Помилуй, ведь это есть нельзя. Недоставало только, чтоб ты мне супу налил сюда!» — «Нельзя было, — отвечал он простодушно, — того гляди, прольешь». Я стал разбирать куски порознь, кладя кое что в рот, и так мало помалу дошел — до вафли. «Зачем ты не положил и супу!» — сказал я, отдавая тарелки назад.

Он стал понемногу допускать мысль, что в жизни, видно не все одни розы, а есть и шипы, которые иногда прокалывают.

Он урод, твой братец, только какой-то особенный урод!

Она — надует, кокетничает! девчонка! она, Наденька! фи, дядюшка! С кем вы жили всю жизнь, с кем имели дела, кого любили, если у вас такие черные подозрения?.. — Жил с людьми, любил женщину. — Она обманет! Этот ангел, эта олицетворенная искренность, женщина, какую, кажется, бог впервые создал во всей чистоте и блеске… — А все-таки женщина, и, вероятно, обманет. — Вы после этого скажете, что и я надую? — Со временем — да, и ты. — Я! про тех,, кого вы не знаете, вы можете заключать что угодно; но меня — не грех ли вам подозревать в такой гнусности? Кто же я в ваших глазах? — Человек.

Она бы потосковала еще о своей неудавшейся любви, оплакала бы прошедшее, похоронила бы в душе память о нем, потом… потом, может быть, нашла бы «приличную партию», каких много, и была бы хорошей, умной, заботливой женой и матерью, а прошлое сочла бы девической мечтой и не прожила, а протерпела бы жизнь. Ведь все так делают!

Она была робка, мечтательна, чувствительна, как большая часть нервных женщин.

Она и без него знает и видит болезни: ей нужно знать, где Америка? Но ее Колумб, вместо живых и страстных идеалов правды, добра, любви, человеческого развития и совершенствования, показывает ей только ряд могил, готовых поглотить все, чем жило общество до сих пор.

Иван Александрович Гончаров